Л.А. КИСЕЛЁВА
Старообрядческая аксиология слова и буквы в
поэзии Н.А. Клюева
| |
Кто пречист и слухом золот,
Злым безверьем не расколот,
Как береза острым клином,
И кто жребием единым
Cвязан с родиной-вдовицей,
Тот слезами на странице
Выжжет крест неопалимый
И, таинственно водимый
По тропинкам междустрочий,
Красоте заглянет в очи…
«Песнь
о Великой Матери»*
|
В исследованиях последних лет
преобладает взгляд на старообрядчество как своеобразную, отразившую
духовный мир русского крестьянства, «параллельную культуру», обладающую
особым языком и мышлением1. «Сегодня многие филологи и историки осознают феномен
старообрядческой литературы. Это не просто литература одной из
религиозных групп, это литература, продолжающая традиции древнерусской...
в условиях нового времени. Это жизнь слова в соответствии с законами
христианского мировосприятия, что означает понимание Слова как
творца мира и человека»2.
Еще В.П. Рябушинский подчеркивал, что сама
история старообрядчества является опровержением мнения о «религиозном
невежестве» и «дикости» простого русского народа: «…когда московским
низам понадобились люди для защиты старой веры, то они сумели
в своей же среде найти книжников, которые прекрасно… справились
со своей задачей»3. Крестьянская культура Великого Выга — не менее
красноречивое свидетельство богатейшей книжной традиции и интенсивности
духовной жизни «низов»4. Дух классической
древности, античные реминисценции, утонченный аллегоризм в высокой
степени присущи писаниям Выговских книжников; а ухищренное «плетения
словес» свидетельствует о восприятии текста как «лествицы письмен»,
возводящей к «Сверхсмыслу»5.
Не только церковнословянский, но и «природный русский
язык» старообрядческой книжности (вплоть до новейшего времени)
нередко поражает своей мощью, осмысленностью и богатсвом6. Возможно, созданная протопопом Аввакумом теория «сакрального
языка как языка русского»7 обеспечила
изумительную лингвистическую чуткость старообрядческой культуры,
исключительную важность в ней слова и буквы. Характерно, что и
современный старообрядец, читая газету, склонен глубоко задуматься
над метафизическим различием слов «единогласно» и «единодушно»8, а крестьянка-некрасовка
воспринимает данное ей при крещении имя как неизбежность повторения
заключенного в нем жития9.
Тесная связь с древлеправославной книжкой традицией
и ее апологетами не исключает возможности более древнего, дохристианского
понимания слова. В одной из «бесед» св. Иоанна Златоуста
(наиболее любимого и почитаемого из отцов Церкви в старообрядчестве)
читаем: «По настоящему нам не следовало бы иметь и нужды в помощи
Писания, а надлежало бы вести жизнь столь чистую, чтобы вместо
книг служила нашим душам благодать Духа и чтобы, как те исписаны
чернилами, так и наши сердца были исписаны Духом. Но так как мы
отвергли такую благодать, то воспользуемся уже хотя бы вторым
путем. А что первый путь был лучше, это Бог показал и словом,
и делом. В самом деле, с Ноем, Авраамом и его потомками, равно
как и с Иовом и Моисеем, Бог беседовал не через письмена, а непосредственно,
потому что находил их ум чистым. Когда же весь еврейский народ
пал в самую глубину нечестия, тогда уже явились письмена, скрижали
и наставления чрез них. И так было со святыми не только в Ветхом
Завете, но, как известно, и в Новом»10. Это поучение, опирающееся на апостольские слова
о «законе», записанном «на плотяных скрижалях сердца» (2 Кор.
3, 3), могло вдохновить и на поиски «первого лучшего» пути, непосредственного
Богообщения, ибо «буква убивает, а дух животворит» (2 Кор.
3, 6). «Духовное слово», идущее «от сердца», противопоставлялось
«писанию книжному», что стало основой многих сектантских учений,
отразившись впоследствии и в русском духоборчестве, и особенно
в хлыстовстве. “И собрал Данило Филипыч старые книги и новые,
побросал их в Волгу реку и такие слова божиим людям сказал: «Ни
старых ни новых книг не приемлите, да и грамота вся и учение нам
ненадобны. Есть у вас писание. Писано оно не на бумаге, не на
хартии, не на скрижалях золотых или каменных, а на скрижалях сердец
ваших. Что на сердцах ваших напишется, то прорицайте на радениях
и, что ни скажете в восторге неизглаголанном, то и будь вам законом
и заповедями»”11. Само собой разумеется, что подобным
ниспровержением «писаний видимых» утверждалось значение «Книги
Невидимой»; повышался духовный статус не только устного «боговдохновенного»
слова, но и явлений окружающего мира, самой природы — как
многоразличных воплощений единого Слова.
Диапазон рецепции книжной традиции в старообрядческих
согласиях различен: от полного неприятия «письменной книги» (у
«непишущихся»), за исключением самых древних рукописных сборников, —
до обязательных «тетратей выписок», «цитаток» для догматических
споров (у бегунов); от строгого отбора «древлеотеческих» книг —
до небывало широкого подхода к использованию «чужой» литературы12.
Установлено также, что «старообрядческая словесность
и фольклор находятся в отношении дополнительной дистрибуции»13. При этом функционирование фольклорного
репертуара определяется догматикой, историческими судьбами, практическими
потребностями различных согласий. Так, у поморцев-беспоповцев
духовные стихи становились заменой проповедей; их тексты («Стих
об убиении Бориса и Глеба», «Стих об Адаме», «Стих о прекрасном
Иосифе» и др. библейские стихи — об Иоанне Крестителе, Агари,
Закхее; исторические стихи: о взятии Соловецкого монастыря, о
протопопе Аввакуме, боярыне Морозовой, об Андрее Денисове) «соседствовали
с литургическими текстами и житиями святых»14. С другой стороны, христианские молитвы и псалмы
проникали в народные «волхитные книжки»15. Непримиримость
к магии и колдовству (которой учили Иоанн Златоуст и протопоп
Аввакум) вполне уживается с примирительным отношением к народным
целительным «наговорам» (“…как плохому, но «своему»”16), с верой
в действенную силу «доброго» или «злого» слова.
Таким образом, старообрядческая крестьянская культура
содержит самые неожиданные «сцепления» фольклорных и книжных представлений,
церковноучительных текстов и светской литературы, приспособленной
к целям духовного просвещения. Поэтому на один и тот же «языковой»
вопрос, адресованный старообрядцам, можно получить различные ответы.
Например, если спросить о значении слова «ад», то “в одном регионе…
стереотипным будет ответ: «это пропасть глубокая, тьма неисповедимая»”;
но «в другом регионе от беспоповцев-поморцев, которые поют стихотворение
М.Ломоносова «Размышление о Божьем величии» как духовный стих,
мы услышим: «Ад? Как же — там огненны валы крутятся и не
находят берегов»”17.
Значительный интерес в этом плане представляют и
многочисленные «Цветники», содержащие не только «выписки из сочинений
нравственного характера», но и «опыты самобытного богословствования»18. По-видимому,
неукоснительное соблюдение чистоты «предания», с одной стороны,
и вторжение комментаторского произвола, разрастание «маргиналий»,
с другой, также находятся в отношении дополнительной дистрибуции.
Чем сильнее роль «духовного центра», чем строже догматические
основания конфессии, тем неизменнее «дух и буква» древлеправославной
традиции; и наоборот, — чем слабее уклад, тем неизбежнее
всякого рода вольности. Однако именно в последнем случае может
обнажиться весь срез традиции, переплетение и взаимодействие различных
исторических наслоений.
Творчество Н.А. Клюева, этот уникальный феномен культурной преемственности,
все чаще пытаются соотнести с миром старообрядчества19. Однако уже одно то обстоятельство,
что речь идет о поэте, должно предостеречь от поверхностного
и «буквалистского» подхода к этой проблеме. Можно сказать, что
устойчивый облик русской старообрядческой культуры в целом и крайне
неустойчивый характер духовных исканий крестьянства после великого
раскола отражены в творчестве Клюева с одинаковой полнотой и убедительностью20. Попытки создания «Жития Николая Олонецкого»21 неизбежно активизируют внимание к теневым аспектам
жизнетекста «олонецкого ведуна», «непомерного Клюева»;
подлинные же масштабы явления при этом утрачиваются.
Нужно еще очень долго и внимательно ходить «по
тропинкам междустрочий» клюевского текста, чтобы научится
задавать правильные вопросы и, таким образом, выйти на уровень
диалога. Однако уже сейчас можем заметить: Клюевым заново осмыслены
многие черты древней славянской культуры и традиции «Византийского
содружества»22; в то же время его поэзия вплотную подводит нас к
мировому «веков наследству», оставляет лицом к лицу с древним
словом и сакральной буквой, лечит от культурного беспамятства.
Многие «темные» места у Клюева, действительно, можно
прочесть лишь в контексте старообрядческой книжности, но —
в свою очередь — его поэзия позволяет лучше понять некоторые
черты древней традиции, питавшей эту книжность.
Для средневекового культурного сознания буква обладала
первостепенным значением — не только в качестве элемента
Священного Писания (т.е. Слова, лежащего в основе мира),
но как мистическая «аббревиатура»23, скрывающая
в себе таинственные бездонные смыслы. Приверженность старообрядцев
«букве» сакрального текста определена в немалой степени «заклинательными»
записями и предостережениями, сформулированными «на самой заре
христианской книжности как таковой»: «Заклинаю тебя, будущий переписчик
этой книги, Господом нашим Иисусом Христом и славным пришествием
Его, когда Он придет судить живых и мертвых, сравнивай с подлинником
то, что будешь переписывать, и тщательно выправляй свой список
по тому, с которого переписываешь. Перепиши это заклятие и внеси
его в свой список»24. Исторические
предания о способности одной-единственной буквы «растлить» священный
текст и превратить его в «ересь»25, культ
книги в Палеологовской Византии26, убеждения
исихастов в том, что буквы являются «манифестациями» реального
Богоприсутствия в Священном Писании27; неоплатоническое
понимание природной связи между именем и сущностью — все
эти идеи, различными путями проникая в старообрядческую книжность,
закреплялись в сознании читателя.
Однако подобные представления укорены в древнем
буквенном символизме. Название буквы в санскрите означает «нетленный,
неизменный»28; в каждой
букве, как считали наши предки, «закодированы» имена богов и первоэлементы
Вселенной; также ими могут быть обозначены различные ритуалы.
Поэтому «произнесение определенных букв в определенной последовательности
в древности служило вместо молитвы и заклинания»: ведь с помощью
«сверхъестественной творческой силы» этих букв «могут создаваться
миры, возрождаться мертвые, твориться чудеса»29.
О буквенный дождик, капай
На грудь родимого поля!
Глаголь, прорасти васильками,
Добро — золотой медуницей…
Своеобразие этого клюевского «заклинания» в том,
что буквы, во-первых, поименованы (согласно кириллице) и выражают
императив: «глаголь добро!» Во-вторых, глаголические начертания
этих букв (
и
) действительно
напоминают стебли с цветами. А звуковые значения букв намекают
на спрятанные в этих строках невидимые титлы, ведь Глаголь и Добро —
это знаки имени Божия:
.
Связь Священных букв с «васильками» и «медуницей»
привносит соответствующие смыслы: синий цвет в иконографии знаменует
ангельский мир, а золотой — Божественное присутствие, «славу»
(таково и значение ассиста, пронизывающего — подобно золотому
дождю — фигуры святых и ангелов на иконах). Но также «медуница»
сладостью наименования своего словно свидетельствует об истинности
добра: «словесный мед» = мёд
истины; а «василёк» этимологически связан с царственным
значением греческого имени Василий. Это позволяет услышать в клюевском
тексте отзвуки песнотворений Псалмопевца: «Господь воцарился,
въ л
поту облечеся»
(Пс. 92, 1) — ведь, как известно, «добро» и «красота»
в христианской традиции — синонимы. Таким образом, «живые
буквы» предстают как знаки творения, эманации Бога-Слова, и воссоздают
сакральный текст в соответствии со святоотеческим каноном, т.е.
“между «изъяснением» и «прикровением»”30.
В сочинениях известного старообрядческого писателя
и публициста XVII в. Игнатия Соловецкого находим обоснование
подобного «дерзновения»: «Почто невежда дерзает, яко умолче мудрость,
почто малыя росы капля нудится землю напояти, преста бо напоение
дождевное? <...> Дерзай, невежда, умолче бо мудрость,
извивая своея мокроты влагу малая росы капля, дождь бо ныне в
наставшее нужное и многоболежненное время учением истинным книжным
креста словесие землю напояти»31. Не «восчувствовав» букву, «растлишь» и слово… Обличая
никониан, Игнатий Соловецкий постоянно упоминает о «титле Пилатовой»32 ибо «единым словом сим во ад сошли»33, «всю проповедь святую евангельскую и апостольскую
опорочили. Наипаче же Благовестие святого Иоанна Богослова, еже
пишет: «В начале бе Слово». Писал бы сие подлинно и подробну,
да тесно мне. И времени и места не имею»34. (Жаль, что подробных рассуждений
Игнатий Соловецкий не оставил, однако как само намерение, так
и многозначительное умолчание впечатляют.) О значении не только
буквы, но и ударения писал в своих «письмах страдальческих» протопоп
Аввакум: “не подобает бо своего языка уничижати… <...>
Малое бо сие слово велику ересь содевает. Кирилл святый пишет:
«посмотри, любимиче, и просодиих и запятыя и на точки». И вся
силы изъпревратили и заменили на странныя пословицы”35.
Знаменательно, что именно «подмена» языка,
превращающая Русь в «Красный Содом», — ключевой мотив поэзии
Клюева послеоктябрьских лет36: «Развенчана
Мать-красота: / Слепящий венец и
запястье — / В обмен на сорочий
язык!..»37 «Теперь
бы герань на окнах…» 427. Причем «развенчивается»
каждая буква, т.е. она утрачивает священный смысл, «отпадает»
от Бога-Слова и превращается в «адскую» букву38. Видимая
книга становится «бумажным адом», а буквы в ней —
«бесами»:
Бумажный ад поглотит вас
С чернильным черным сатаною,
И буквы: Буки, Веди, Аз
Согнут построчников фитою.
«Бумажный
ад поглотит вас…» из цикла «Поэту
Сергею Есенину» 301
«Бесовский» эффект усилен тем, что начальные буквы
азбуки перепутаны (как «задом наперед» читаемая молитва в черной
мессе); кроме того, имя первого беса можно истолковать собирательно
(«легион» устрашающих «бук»), а последующие явно изувечены (Веди
вместо В
ди
и Аз вместо Азъ). Наконец, согнуть «фитою» — значит уподобить
змию. Как будет показано ниже, сакральный смысл знака
для Клюева связан с мифологической амбивалентностью змеи (если
змея изображается на «Древе Познания», то это антихрист; если
же на «Древе Жизни», на Кресте, — это Христос)39.
Еще в 1916 г. Клюев написал «Поддонный
псалом», мистическую поэму, содержащую ряд видений
и откровений — в том числе о буквах. Обретение утраченного
людьми смысла вселенского «словостроенья» составляет сюжетное
ядро «Поддонного
псалма». Поэма начинается словами разуверения
в «писаньях видимых»:
Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий!
«Поддонный
псалом» 288
Далее следуют видения запредельного бытия, которые
перемежаются авторскими обращениями то к собственной душе, то
к Богу. Поэт переносится из времени в вечность, где открываются
картины воскрешенных светлых миров и «черноводных» морей
окончательной («второй») смерти.
По христианским представлениям, все умершие —
и старики, и младенцы — должны воскреснуть в возрасте Христа,
33 лет. Просиявшая в вечности Русь видится Клюеву именно
такой: «Тебе только тридцать три года» «Поддонный
псалом» 289.
Пространство рая предстает как мир мужицкого «словостроенья»:
золотобрёвная изба-сказка с очеловеченной, просветлённой «скотинушкой»
на светлом дворе. «Ель Покоя избу осеняет, / А
в ветвях её Сирин гнездится: / Учит тайнам глубинным
хозяйку…» «Поддонный
псалом» 289 —
т.е. таинству Слова, изготовлению того «животного хлеба»,
которым причастился и сам Поэт. «Дрожжи звуков всевышних»
(Божественный Глагол!) поднимают «нежных красок опару», и
выпеченные Русью хлебы становятся «пищей жизни, вселенским
брашном…».
Теперь понятно, почему «русский рай» означен двумя
заглавными буквами, П и С, чьи имена — Покой
и Слово. Райская
птица Сирин, поющая песни «зело неизреченны и невместимы человечю
уму»40, названа здесь в качестве семантической вариации
имени буквы (Слово), что соответствует древнейшему восприятию
славянской азбуки как сакрального текста41.
Однако те же буквы в другом произведении Клюева
словно иллюстрируют мысль Игнатия Соловецкого о том, что можно
«единым словом во ад сойти». В стихотворении «Потёмки —
поджарая кошка…» поэт использует две маршевые
строки Маяковского: «Медленна лет арба…» («Наш марш») и
«Клячу истории загоним!» («Левый марш»), соединяя их в
образе двух понурых кляч, за которыми «плетется по книжным
ухабам / Годов выгребная арба» 508. Клячи наделены именами: «С Покоем горбатое Слово / Одрами в арбу впряжены», 508 —
т.е. это все те же живые буквы! Но если в «Поддонном
псалме» их звуковые значения как бы сливались
в единой заглавной букве священного текста (
АЛТИРЬ,
АЛОМЪ), —
то тут вырванные из азбуки буквы образуют звукосочетание «пс»,
выражающее чувство гадливости (ведь арба — «выгребная»).
Имена же букв обозначают в данном случае начало («В начале
бе Слово») и конец («Покой будущего века»42), прямо
указывая на то, что времени уже нет «и небо скрылось, свившись
как свиток» (Апок. 6, 14).
Кульминацией поэмы «Поддонный
псалом» является видение «вселенских гробов» —
безымянных мертвых миров, отпавших от Слова. Этот фрагмент обрамлен
горестным восклицанием: «Боже, сколько..!» 290. Сколько их, тщетно блуждающих в кромешной тьме, —
«Как туманов полки над Поморьем, / Как за полночью лёд
ледовитый!..» 289. Однако Поэт, отведав «животного хлеба»
в райской горнице Руси, прозрел значенье двух золотых ключей (о
чем сказано, опять-таки, в традициях «пророческой поэтики» —
“между «изъяснением» и «прикровением»”) — «от Могущества
Двери» и «от Ворот Воскрешенья»43. Поэтому ему внятен смысл откровения, и третье
восклицание: «О Боже сладостный..!»44 —
исполнено уже не горечи и ужаса, а радостного изумления. Поэт
«родимой речи таинство постиг» — и ему открылись грядущие
судьбы нашего мира: песноликому народу суждено стать новым «Сыном
спасенья», которому уготованы ключи для вселенского апокастасиса;
окончательное «исправление» мироздания ознаменуется воссоединением
с предвечным Словом: «Мы, как изморозь весной, / Канем
в Спасово поморье / Пестрядинною волной» 292.
Ключом же к этому откровению стала славянская азбука
(как модель мира45 и явленная в буквах «благая весть»46), в соотнесении с «матрицей» алфавита — порядковым
номером буквы и её числовым значением.
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы — с златом корабли,
И напоследок знак
ита —
Змея без жала и хвоста…
«Поддонный
псалом» 290
Первые пять знаков, как пять пальцев руки, —
знак деяния, творения мира47; за ними неизбежно следует число 3, знак «Присиятельного
единства Божества», что в сумме составляет «восьмерицу», знак
Христа — осьмиконечный кресть (отстаиваемый старообрядцами
как «древо трилюбезно»). Прибавленный «напоследок» знак θита,
чье числовое значение в кириллице — 9 (как и в греческом
алфавите), действительно становится девятым по счету, словно замыкая
ангелическую иерархию (девять «чинов»), и в то же время знаменует
«Альфу и Омегу» — Христа, смертию смерть поправшего48. Значения начала и конца сосредоточены и в последней
букве «восьмерицы», Земля: её числовое значение — 7, что
соответствует созданным Богом семи небесам, семи начальствующим
Ангелам, а также семи церквам и семи светильникам в Апокалипсисе49.
Как видим, Клюев возвращает славянской азбуке статус
сакрального текста50, и в его
«Азбучной молитве» соединены разновременные представления о смысле
этого текста51. Более того, он связывает буквенное откровение с
историей старообрядчества. Не случайно буквы «Есть Жизнь Земли»
уподоблены кораблям с золотом — это аллюзия на «Житие»
протопопа Аввакума, его сон…52.
Своеобразным «историческим» отражением запредельного
видения являются пять строк, которыми завершается визионерская
часть поэмы:
По Морю морей плывут корабли с золотом:
Они причалят к пристани того, кто братом зовет Сущего,
Кто, претерпев телом своим страдание,
Всё телесное спасет от гибели
И явится Спасителем мира.
«Поддонный
псалом» 291
Обратим внимание на обилие внутренних созвучий (при
отсутствии рифмы в клаузулах), которые придают этому фрагменту
магическое звучание: особенно выразительны повторы мор,
мор в начале и тел, тел, спас, спас
в конце. Благодаря им создаётся впечатление, что для Клюева судьба
самого Аввакума и прочих мучеников, в том числе самосожженцев
и «морельщиков», — и «Есть Жизнь Земли», путь сораспятия
Христу. Весьма знаменательно указание на «того, кто братом
зовет Сущего», поскольку оно связано со старообрядческой догматикой
крестного знамения53.
Итак, буква в клюевском тексте непременно «втягивает»
за собою многослойный смысл54; она обладает таким же двухуровневым значением, какое
свойственно слову (буквальным и аллегорическим), а также мифологической
амбивалентностью. У Клюева буква является и элементом модели мира,
и самодостаточным именем, и символическим числом, и частью азбучного
именника, Азбучной молитвы или Азбуковника. Поэтому буквенные
имена, редуцированные до звукового значения, предполагают определенное
семантическое поле дешифровки. Заметим также, что встречающиеся
в стихотворениях Клюева названия нот и уподобление своей поэзии
пению «избяных крюков»55 может
быть связано с существующей до сих пор «традицией обучения азбуке
методом её пения»56. Таким образом, «зиждительный звук»57 определяет для поэта действенность «жизнедательного
глагола»58.
«Столь высокоразвитая и жизненная традиция, как
Христианство… являет такую сквозную целостность и замкнутость,
такую степень взаимной «пригнанности» входящих в её состав символических
структур, что в каждом фрагменте его содержания уже как бы дано
в свёрнутом виде всё целое»59. С этим
связана «особая «полнота слова», представленная в христианских
православных текстах»60 и свойственная многим старообрядческим писаниям.
Современные собиратели, исследователи произведений старообрядческой
литературы подчёркивают, что «эти тексты нельзя читать отстранённо…
их нужно переживать сердцем. Отсюда ясно, почему в старообрядческой
среде сохраняется ритуал чтения книг, проговаривания вслух отрывков
текстов с соответствующими ударениями и литургическим произношением.
Всё это воздействует не столько на разум, сколько на подсознание,
на душу верующего человека, устремляя её к вершинам мироздания»61.
В завершение, возвращаясь к мотиву невидимых письмен,
начертанных «на плотяных скрижалях сердца», отметим сложное развитие
этого мотива в поэзии Клюева.
«Я видел звука лик <...> без ваших ржавых
книг!» 296 («Звук
ангелу собрат, бесплотному лучу…» из цикла «Земля
и железо») (характерно, что именно «звука»,
а не слова, т.е. речь идет, опять-таки, о живых буквах) —
в этих словах отражены и старообрядческое неприятие «растленных»
письмен, и стихийное низовое недоверие к любым «писаниям видимым».
Но, в таком случае, как же поэт может создавать собственную, написанную
(и даже напечатанную) книгу? Может — если «посвящен в
пророки», а значит «накормил чрево» и «наполнил утробу» истинным
божественным свитком62.
Именно так обрёл свой дивный гимнографический дар и Роман Сладкопевец
(названный Клюевым в числе трёх любимейших поэтов): поглотив,
в сонном видении, поданную Богородицей «хартию». Анализируя
эту легенду, С.С. Аверинцев упоминает об «одном византийском
ритуале магического свойства» — выпивании
смытых вином с пергамента букв
с целью более лёгкого обучения грамоте63.
Все эти значения отражены в клюевской поэтической
формуле «вываривания» божественных письмен. Заметим, что сам процесс
варки является знаком культурного состояния человека: сырая, необработанная пища уравнивает людей
с животными; у Клюева «сыроядцем» назван также дьявол,
«зловещий кот»-оборотень. Поэтому надо «дикое сердце,
как угря, варить» «Белая
Индия» 308 —
смыть с него письмена, чтобы можно было «выпить хартию»,
как это сделал Роман Сладкопевец.
По убеждению русских духоборцев, Книга Животная
начертана в сердце каждого человека, но все псалмы этой книги ни один смертный вместить
не может. В конце времён Творец соберёт сердца верных — и
тогда будет воссоздана вся Книга64. Всемирная
хартия сердец — это как бы заново обретаемая людьми «Книга
Животная, Книга Голубиная, Книга Сам Дух Свят…». Вот почему Клюев
в «Четвертом
Риме», в противовес известному пролетарскому
призыву, провозглашает: «Для варки песен — всех стран
Матрёны, / Соединяйтесь!…»65 638.
С варкой «дикого сердца» (в поэме «Белая
Индия») соотносим не менее многозначительный
образ из той же поэмы: «Ангелы варят из радуг еду…» 309. Причем совершается
это там, «где кончается свет», т.е. тварный мир с присущим
ему разноцветьем радужного спектра. В мире вечности, в сиянии
запредельной белизны, земных радуг нет — однако есть Радуги
как Письмена (библейский символ возобновлённого «Завета», союза
между Господом и тварью, после всемирного потопа). Понятно, что
именно ангелы должны причащаться этим письменам, ибо они —
вестники, посредники
между Небом и Землей. Поэтому ангелы становятся у Клюева пастухами
«раздумий и слов», слагателями стихов, гуртовщиками отар
«волхвующего звона» в избе66.
Рассмотренный мотив связан, на наш взгляд, и со
старообрядческой идеей самопричащения» Словом67. Истоки подобных представлений очень глубоки; но
для нас важнее подчеркнуть неоспоримую логичность, последовательность
художественного мышления Клюева, органичность соединения в нём
разнородных традиций. Размышляя «о великом сдвиге всех смыслов»
в ранневизантийскую эпоху, С.С. Аверинцев пишет: «…важно
увидеть, как сходились крайности: между позднеантичной изощренностью
и архаикой варварской магии слова, между «высоколобым» философским
символизмом и народной приверженностью к хитроумно-нехитрой игре
в загадки оказывалось куда больше точек соприкосновения, чем это
может представиться поверхностному взгляду. Если бы это было не
так, великий идейный и культурный синтез средневековья… оказался
бы немыслимым»68.
Поэтика Клюева, бесспорно, отражает этот «великий
синтез», характерный для древнерусской литературы и сохранившийся
в недрах старообрядческой традиции. На фоне разнообразных словесно-звуковых
экспериментов и словотворческих теорий русского серебряного века
(эпохи «великого синтеза») поэтическая аксиология слова и буквы
у Клюева обнаруживает прочную связь именно с этой традицией, связь
вполне осознанную. Называя себя «художником в некотором роде
туземной живописи»69, Клюев («сгоревший» на своей «Погорельщине»,
как «прадед Аввакум на костре пустозерском»70) не только «таил» древние «песноклады»
(«и короб песенный зарыл», как хоронили старообрядцы с
приходом гонителей отеческие иконы и дониконовские книги). Он
был убеждён в бессмертии живых букв —
подобно средневековому книжнику, кричавшему из костра:
«Свиток сгорает, но буквы улетают прочь!»71.
В келью поэта приду
Я в золотые последки.
К кудрям пытливым склонюсь,
Тайной дохну на ресницы,
Та же бездонная Русь
Глянет с упорной страницы.
Светлому внуку незрим,
Дух мой в чернильницу канет
И через тысячу зим
Буквенным Сирином станет.
«Шепчутся
тени-слепцы…» 330
Опубликовано в:
Киселёва Л.А. Старообрядческая аксиология слова и
буквы в поэзии Н.А. Клюева // Православие и культура. —
Киев, 2002. — № 1-2. — С. 54-74.